В греческом городе Византии, прежде чем этот город стал называться Константинополем, а у русских Царьградом, жили два соседа. Один был еврей, а другой крещеный из потаенных (то есть тайно исповедовавших христианство еще до того, как оно было признано официальной религией.); еврей содержал ветхозаветную веру пророка Моисея (Моисей - библейский первоучитель иудаизма), а крещеный разумно соблюдал свою христианскую веру. Оба соседа жили исправно, а промыслами занимались различными: еврей делал золотые и серебряные вещи, а христианин имел корабли и посылал их с товарами за море. По соседству они друг другу ничем не досаждали и имели обыкновение никогда друг с другом о вере не спорить. Кто из них в какой вере родился, тот в такой и пребывал, и свою веру перед другим не превозносил, а чужую не унижал и не порочил. Оба рассуждали так: "Кому что в рассуждении веры от Бога открыто - такова, значит, воля Божия". И так они в добром согласии прожили много лет счастливо. У обоих этих соседей было по сыну, которые родились в один год. Христианин своего сына потаенно окрестил и назвал Федором, а еврей своего, по еврейскому закону, в восьмой день обрезал и назвал его Абрамом. Тогда в Царьграде главною верой была еще вера языческая. Христиане и евреи, которые жили между язычниками, старались себя явно не оказывать, чтобы не дразнить язычников и не накликать на себя неудовольствие. А потому как крещение Федора, так и обрезание Абрама отцы их сделали в домах своих без угощения, потихоньку, при одних своих близких родных. Оба соседа, получив от Бога потомство, были очень рады. Христианин говорил: - Добрый сосед! Дай Бог, чтобы сыновья наши жили между собою так же ладно, как мы между собою прожили. И еврей сказал то же самое: - Дай Бог, сосед, но я думаю, что дети наши должны жить еще согласнее, потому что они от нас, отцов своих, имеют добрый пример, что в согласии заключается удобье и счастье, а в несогласии - всякое беспокойство и разорение.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Когда мальчики, Федор и Абрам, подросли до той поры, что их стали манить совместные игры и забавы, то обе матери - и христианка, и жидовка - начали выносить на огород и сажать их вместе, чтобы они забавлялись, а большим не мешали. А огороды у еврея и у христианина были рядом, бок о бок, и, по тогдашней простоте, ничем не были разгорожены. Вынесет еврейка, посадит своего Абрамку, и христианка принесет своего Федю и тоже посадит его рядом на траве под большой розовый куст; надают им каких попало детских забавок, чтоб играли, а сами пойдут каждая к своим делам по домашеству. Но всегда, бывало, и одна, и другая строго-настрого детям наказывали, чтобы играли мирно и весело, как хотят, а ссориться чтобы не смели.
... Это было, пожалуй,
слишком мрачное жилище для человека, не склонного ни к отшельничеству, ни к
научным трудам, и мне кажется, что дух этого дома, или, верней, дух его
прежнего обитателя, оказал влияние и на меня, ибо, когда я там находился,
мною неизменно овладевала меланхолия, вовсе мне не свойственная. Не думаю,
чтобы ее можно было объяснить просто одиночеством: правда, ночью я оставался
совсем один - прислуга спала не в доме,- но я никогда не скучаю наедине с
самим собой, так как чтение составляет мое любимое занятие. Одним словом,
каковы бы ни были причины, а результатом была подавленность и какое-то
чувство неотвратимой беды; особенно тяжким оно становилось в кабинете
доктора Маннеринга, хотя это была самая светлая и веселая комната в доме.
Здесь висел портрет доктора Маннеринга масляными красками, в натуральную
величину, и все в комнате, казалось, сосредоточивалось вокруг него. В
портрете не было ничего необычайного; на нем был изображен человек лет
пятидесяти, довольно приятной внешности, с бритым лицом и темными глазами, с
проседью в черных волосах. Но почему-то портрет притягивал к себе, от него
трудно было оторваться. Лицо человека на портрете не покидало меня,- можно
сказать, что оно меня преследовало.
Однажды вечером я проходил через эту комнату, направляясь в спальню с
лампой в руках,- в Меридиане не было газового освещения. Как всегда, я
остановился перед портретом: при свете лампы он, казалось, приобрел какое-то
новое выражение,- трудно сказать, какое именно, но, во всяком случае,
таинственное. Это возбудило мое любопытство, не внушив, однако, тревоги. Я
стал двигать лампой из стороны в сторону, наблюдая различные эффекты от
перемены освещения. Поглощенный этим занятием, я вдруг почувствовал желание
оглянуться.
Я это сделал и увидел, что по комнате прямо ко мне идет человек. Когда
он приблизился настолько, что свет от лампы озарил его лицо, я увидел, что
это сам доктор Маннеринг...