Кажется, можно быть уверенным, что человек самый неопытный в делах и легковерный не мог бы посмотреть на эту челобитную иначе, как на пустой изворот человека, несомненно виновного и притом отвратительного кляузника, который со всеми для него неудобными свидетелями затевает повсюду "приказные ссоры", а шлётся в своё оправдание на таких людей, которых сам выставил, наверно вперёд зная, что их отыскать нельзя. Да и для чего их разыскивать? Главные проступки Кирилла совершены в алтаре, где он "садился на дьякона" и нехорошо поступил с полою сторожева кафтана; но ведь там, в алтаре, никаких свидетелей этих происшествий не было, следовательно, чего их и искать? Преосвященный же Леонид, вероятно, сарский и подонский, прибывший в Москву "на обещание" (+ там же, 1743 г.), конечно, не должен бы возвращать подсудимому его "спорных челобитен", дабы не отнимать у него всех средств к оправданию, но тогда у наших архиереев такое самочинство было в ходу, да иными невегласами и о сю пору иногда похваляется, как нечто отеческое. Если архиерею казалось, что "просьба нехороша", т. е. неосновательна, то он, прочитав её, тут же "возвращал просителю" и изрекал: "пошёл вон". Это заменяло собою "отказную резолюцию" и в видах сокращения тогдашней отчаянной "волокиты" было бы, пожалуй, не совсем дурно, если бы только русские архиереи не были обыкновенные люди, которым по воле Творца свойственны все человеческие слабости и ошибки. Но как бы то ни было, а и этот самый факт, что архиерей Леонид возвращал попу Кирилле его жалобы, несомненно даёт право думать, что жалобы эти были кляузные и вздорные, - в роде той, которую он послал в петербургский синод. Преосвященный Леонид, возведённый в сан епископский из архимандритов московского Петровского монастыря, конечно, знал более или менее всё выдающееся в московском духовенстве, и отец Кирилл, вероятно, был ему хорошо известен, так как подобных ему иереев, вероятно, было не очень много, и во всяком случае Кирилл между ними мог занимать весьма видное место. А потому, казалось бы, что надо дать больше веры свидетельствовавшему по евангельской клятве дьякону и ничем не опороченному сторожу, а с ними и Перфилью, и епископу с дикастерией, где о Кирилле тоже, чай, что-нибудь ведали, чем верить самому Кирилле, но петербургский синод взглянул не так. Тут сидели тогда три иерарха: знаменитый Феофан Прокопович, будущий невинный страстотерпец Феофилакт Лопатинский, да Игнатий Смола, митрополит коломенский. Они, в заседании 4 июля, и решили - "невольное пострижение Кирилла приостановить, а дело пересмотреть". О чём в Москву и послали указ, подписанный тако: "Феофан, архиепископ новгородский; Феофилакт, архиепископ тверской, и Игнатий, митрополит коломенский".
... Он нанял было дом у Таврического сада и записался в английский клуб, но внезапно умер от удара. Агафоклея Кузьминишна скоро за ним последовала: она не могла привыкнуть к глухой столичной жизни; тоска отставного существованья ее загрызла. Между тем Николай Петрович успел, еще при жизни родителей и к немалому их огорчению, влюбиться в дочку чиновника Преполовенского, бывшего хозяина его квартиры, миловидную и, как говорится, развитую девицу: она в журналах читала серьезные статьи в отделе "Наук". Он женился на ней, как только минул срок траура, и, покинув министерство уделов, куда по протекции отец его записал, блаженствовал со своею Машей сперва на даче около Лесного института, потом в городе, в маленькой и хорошенькой квартире, с чистою лестницей и холодноватою гостиной, наконец - в деревне, где он поселился окончательно и где у него в скором времени родился сын Аркадий. Супруги жили очень хорошо и тихо: они почти никогда не расставались, читали вместе, играли в четыре руки на фортепьяно, пели дуэты; она сажала цветы и наблюдала за птичьим двором, он изредка ездил на охоту и занимался хозяйством, а Аркадий рос да рос - тоже хорошо и тихо. Десять лет прошло как сон. В 47-м году жена Кирсанова скончалась. Он едва вынес этот удар, поседел в несколько недель; собрался было за границу, чтобы хотя немного рассеяться... но тут настал 48-й год. Он поневоле вернулся в деревню и после довольно продолжительного бездействия занялся хозяйственными преобразованиями. В 55-м году он повез сына в университет; прожил с ним три зимы в Петербурге, почти никуда не выходя и стараясь заводить знакомства с молодыми товарищами Аркадия. На последнюю зиму он приехать не мог, - и вот мы видим его в мае месяце 1859 года, уже совсем седого, пухленького и немного сгорбленного: он ждет сына, получившего, как некогда он сам, звание кандидата. Слуга, из чувства приличия, а может быть, и не желая остаться под барским глазом, зашел под ворота и закурил трубку...