Может, весенний цветок, что приколола у сердца, издавал аромат надежды. И запах лекарственных снадобий прошел, миновал, и сладость нового запаха пронизала дом наш...
- "Поэтому я лгу! Негодный! слыхана ль такая дерзость в свете! Да помнится, что ты еще в запрошлом л..
Не такой, говорит, я человек, служил, говорит, богу и великому государю верой и правдой, на войне кровь проливал и не один раз жизнь терял...
{* Текст рассказа подготовлен для посвященного Н. С. Лескову тома "Литературного наследства", где он печатается в расширенном виде: с учетом всех редакций и вариантов; автограф хранится в Государственной библиотеке им. В. И. Ленина - фонд 360, карт. 2. ед. хр. 16.}
В этом впервые публикуемом рассказе, пролежавшем под спудом более ста лет, каждый, кто когда-нибудь всерьез читал Лескова, сразу обнаружит немало знакомого - начиная от речевых оборотов, лексики, интонаций и вплоть до сюжетных ходов, мотивов, даже персонажей. Потеряв надежду напечатать рассказ, писатель долго сохранял привязанность к самому замыслу, растворив его фрагментами в новых своих произведениях. Но с легкостью опознается здесь рука Лескова и по другим, более глубоким причинам. При всей пестроте и многокрасочности его творчества - о чем давно и справедливо пишут - мир Лескова поразительно устойчив: из произведения в произведение кочуют герои с повторяющимся набором качеств, со сложившимся распределением ролей, дублируются ситуации, перекликаются мотивы - как бы осколки утраченного (или несобранного?) национального эпоса, творимого, конечно, самим писателем. Речь идет не обо всех произведениях Лескова, но о центральных, принесших ему известность, даже и скандальную: хроники "Соборяне" и "Захудалый род", роман "На ножах" и знаменитые "рассказы о праведниках" - такие, как "Несмертельный Голован" и "Однодум". Они органично складываются в единый текст, живя по общим законам, где почвенная провинциальная Россия противостоит "безнатурной" столичной, а всеми презираемые чудаки - ходячей условной морали, где подлинная религиозность (и ортодоксальная, и сектантского толка) попирается показной набожностью, где добродетель бессильна перед интригой, а трезвый взгляд пасует под напором массовой истерии. Немало страниц заняла бы и беглая характеристика этого мира, но вряд ли в ней есть необходимость: знакомясь с публикуемым рассказом, читатель сам вспомнит излюбленные лесковские ходы. И все же: произведение, так и не прорвавшееся к массовой аудитории, написанное в полуфельетонной манере, по следам конкретных - прочно сегодня забытых - политических событий, оказывается в одном ряду с ключевыми в творчестве Лескова текстами? Не преувеличение ли? Ответ даст читатель. И конечно - время. Стоит, однако, иметь в виду, что Лесков вынашивал этот замысел не один год и провел его через цепь вполне завершенных редакций, настолько к тому же разных, что некоторые из них могут читаться как самостоятельные произведения (первое упоминание о замысле относится к 1888 г., один из промежуточных вариантов - к 1891; окончательный текст появился, видимо, чуть позже). Эта настойчивость в работе - не такая уж, кстати, частая у Лескова - симптоматична.
... Мы все переглянулись, однако ж засмеяться
никто не посмел. Алексей Степаныч плюнул ему в глаза и крикнул: "На
колени!" Ну, в семинарии у нас совсем не то: розги почти совсем устранены,
а если и употребляются в дело, так это уж за что-нибудь особенное.
Наставники обращаются с нами на вы, к чему я долго не мог привыкнуть. Оно в
самом деле странно: профессор, магистр духовной академии, человек, который
бог знает чего не прочитал и не изучил, обращается, например, ко мне или к
моему товарищу, сыну какого-нибудь пономаря или дьячка, и говорит:
"Прочтите лекцию". Долго я не мог к этому привыкнуть. Теперь ничего. И мне
становится уже неприятно, иногда и вовсе обидно, если кто-либо говорит мне
mw; в этом ты я вижу к себе некоторое пренебрежение. Замечу кстати: мне
необходимо привыкать к вежливости, или, как говорит мой приятель Яблочкин,
к Порядочности (Яблочкин необыкновенно даровит, жаль только, что он
помешался на чтении какого-то Белинского и вообще на чтении разных светских
книг). Батюшка сказал, что с первых чисел сентября я буду жить в квартире
одного из наших профессоров с тою целию, Чтобы он имел непосредственное
наблюдение за моим поведением, следил за моими занятиями и, где нужно,
помогал мне своими советами. Этот надзор, мне кажется, решительно во всем
меня свяжет. Либо ступишь не так, либо что скажешь не так, вот сейчас и
сделают тебе замечание, а там другое, третье и так далее. Впрочем, может
быть, я и ошибаюсь: батюшка, наверное, желает мне добра. Стой! вот еще
новая мысль: что если этот дневник, который я намерен продолжать, по
какому-нибудь несчастному, непредвиденному случаю попадется в руки
профессора? Вот выйдет штука... воображаю!.. Да нет! Быть не может!
Во-первых, у меня, как и прежде, будет в распоряжении свой сундучок с
замком, в который я могу прятать все, что мне заблагорассудится; во-вторых,
я стану писать его или в отсутствие профессора,- или во время его сна;
стало быть, опасения мои на этот счет не имеют никакого основания. Жаль мне
бросить эту работу! Записывая все, что вокруг меня делается, быть может, я
со временем привыкну сео6од-нее излагать свои мысли на бумаге...