Бывало в простоте, в безмолвии вы жили, А нынче стали знать мазурку и кадрили. Ну, право, тяжкий грех, оставьте этот вздор; Смотрите, вот на вас составлен у:х собор...
Возможно, литейщик был прав и заново отлитый медный памятник простоит долго, хотя у меня лично нет твердой уверенности в этом, ибо все, что связано с Флобером, оказалось, увы, недолговечным...
Вопреки воле отца, без каких бы то ни было средств он вместе со своим товарищем, Соколовым, отправляется..
Шел разговор о воровстве в орловском банке, дела которого разбирались в 1887 году по осени. Говорили: и тот был хороший человек, и другой казался хорош, но, однако, все проворовались. А случившийся в компании старый орловский купец говорит: - Ах, господа, как надойдет воровской час, то и честные люди грабят. - Ну, это вы шутите. - Нимало. А зачем же сказано: "Со избранными избран будеши, а со строптивыми развратишися"? Я знаю случай, когда честный человек на улице другого человека ограбил. - Быть этого не может. - Честное слово даю - ограбил, и если хотите, могу это рассказать. - Сделайте ваше одолжение. Купец и рассказал нам следующую историю, имевшую место лет за пятьдесят перед этим в том же самом городе Орле, незадолго перед знаменитыми орловскими истребительными пожарами. Дело происходило при покойном орловском губернаторе князе Петре Ивановиче Трубецком. Вот как это было рассказано.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я орловский старожил. Весь наш род - все были не последние люди. Мы имели свой дом на Нижней улице, у Плаутина колодца, и свои ссыпные амбары, и свои барки; держали артель трепачей, торговали пенькой и вели хлебную ссыпку. Отчаянного большого состояния не имели, но рубля на полтину никогда не ломали и слыли за людей честных. Отец мой скончался, когда мне пошел всего шестнадцатый год. Делом всем правила матушка Арина Леонтьевна при старом приказчике, а я тогда только присматривался. Во всем я, по воле родительской, был у матушки в полном повиновении. Баловства и озорства за мною никакого не было, и к храму Господню я имел усердие и страх. Еще же жила при нас маменькина сестра, а моя тетенька, почтенная вдова Катерина Леонтьевна. Это - уж совсем была святая богомолка. Мы были, по батюшке, церковной веры и к Покрову, к препочтенному отцу Ефиму приходом числились, а тетушка Катерина Леонтьевна прилежала древности: из своего особливого стакана пила и ходила молиться в рыбные ряды, к староверам. Матушка и тетенька были из Ельца и там, в Ельце и в Ливнах, очень хорошее родство имели, но редко с своими виделись, потому что елецкие купцы любят перед орловскими гордиться и в компании часто бывают воители. Домик у нас у Плаутина колодца был небольшой, но очень хорошо, по-купечески, обряжен, и житье мы вели самое строгое. Девятнадцать лет проживши на свете, я только и ходу знал, что в ссыпные амбары или к баркам на набережную, когда идет грузка, а в праздник к ранней обедне, в Покров,- и от обедни опять сейчас же домой, и чтобы в доказательство рассказать маменьке, о чем Евангелие читали или не говорил ли отец Ефим какую проповедь; а отец Ефим был из духовных магистров, и, бывало, если проповедь постарается, то никак ее не постигнешь.
... Ибо тот, кто пишет шедевр, знать не знает, что он пишет шедевр. Он так же одинок и неуверен в себе, как любой другой автор; ему неведомо, что когда нибудь он попадет во все учебники литературы и каждую его фразу будут разбирать по косточкам; часто такой писатель молод и одинок, он работает до седьмого пота, он терзается сомнениями, он будоражит или смешит читателей – короче, он говорит с нами. И пора наконец попытаться услышать голос этих мужчин и женщин так, словно их книги только что увидели свет; пора отрешиться, хотя бы ненадолго, от критического и научного аппарата и сносок внизу страницы, которые в свое время внушали юным читателям такое отвращение, что они сбегали от «всей этой мути» в темные кинозалы или на концерты рок музыки. Пора прочесть эти замечательные книги как бы впервые (что, кстати, в данном случае иногда имело место), словно их только что опубликовали, – и прочесть легко, беззаботно. Тогда юмористические нотки, которые встречаются в моей небольшой книжице, будут выглядеть не «вежливостью отчаяния», но попыткой оправдать необразованность и преодолеть робость, внушаемую великими творениями искусства. Шедевры не терпят поклонения, им нравится жить – иными словами, они хотят, чтобы их читали и зачитывали до дыр, обсуждали и осуждали; в глубине души я убежден, что шедевры страдают комплексом превосходства (давно пора опровергнуть злую остроту Хемингуэя: «Шедевр – это книга, о которой все говорят и которую никто не читал»)...