- А впрочем, благодарю создателя, что не попал на место, - заговорил Поярков после короткого молчания, - ..
Да для чего он есть, того никто не знает. Довольно я молол, пора и помолчать; Петрушка, может быть, вам станет отвечать". "Я мысль мою скажу, - вещает мне П..
- Неужели ты ничему не научился? - сказала она. - Ведь тебе только что дали то, что ты надеялся найти все эти годы, а ты этого не понял? Вспышка раздражения...
На скором поезде между чешской Прагой и Веной я очутился vis-a-vis с неизвестным мне славянским братом, с которым мы вступили по дороге в беседу. Предметом наших суждений был "наш век и современный человек". И я, и мой собеседник находили много странного и в веке, и в человеке; но чтобы не впадать в отчаяние, я привел на память слово Льва Толстого и сказал: - Образуется! Собеседник понял значение этого слова и продолжал: - Это верно; но только что образуется-то! Было преобладающее впечатление свирепства, злости, бездушия или слабости и распущенности, и все-таки можно было предвидеть, как жизнь перетолчет это в своей ступе и что из этого образуется. А теперь преобладает во всем какой-то фасон "антука" - что-то готовое на всякий случай и годное для всякой погоды: от дождя и от солнца. Меня поражает эта удивительная приспособительность, которую я замечаю во всех слоях общества и повсюду. Неделя тому назад как я видел такой экземпляр в этом роде, что прямо в печать просится. Я его попросил рассказать, и он мне рассказал следующее.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Недавно мне привелось побывать в соляных копях в Галиции. Оттуда, когда выйдешь на землю, представляются два места для отдыха и подкрепления: можно идти позавтракать при буфете на железнодорожной станции, а можно то же самое сделать и в ближайшей "старой корчме". В корчме укромнее, проще и теплее, чем на станции. Здесь в сырое время можно и обсушиться, и обогреться, потому что тут есть огромный кирпичный камин, и чуть холодновато - всегда тлеет толстый обрубок дерева, а вокруг него весело потрескивает и издает здоровый, смолистый запах зеленый вереск. Там, на "бангофе" - Европа, а здесь, в корчме - еще "Stara Polska". Я бываю в той местности раза два в год и знаю тамошнюю корчму много лет назад. Когда тут не было железнодорожного "бангофа", корчма была единственным приютом для путников, а теперь она занимает второе место, но я ей все-таки верен. Лета мало изменили корчму. Тот же низенький, старопольский фасад и тот же грязноватый ход через сени с вытоптанным кирпичным полом и с тяжелыми столами, покрытыми не совсем чистыми ширинками грубой ткани. В огромном камине и теперь пылает огонь, в стороне перегородка, и в ней квадратное оконце, за которым находится главное место хозяина. Перед оконцем полка и на ней неизысканная выставка закусок: жареный гусь, обложенный кисло-сладкой капустой; бигос из колбас и капусты; зразы с кашей, с хлебом и капустой; капустняк с фаршем; жареная серна и мелкая дичь, прошпигованная салом, и, вдобавок, щука по-жидовски с шафраном. В графинах водка, наливки разных цветов, бочонок с пивом и наш добрый красный гольдек в полубутылках.
... Сейчас я с ним воссоединюсь — это я так выражаюсь — в Главном комиссариате полиции на Гетештрассе, 12. Но проявлюсь я не сразу. Я люблю подготовить свой выход, как говорят артисты, — привычка старого лицедея. На улице толпа журналистов, но меня не замечают: я утратил актуальность, публика уже объелась, у нее в ушах навязли все эти истории, и она просто не желает о них слышать. А молодежь, так та откровенно издевается надо мной, точь в точь как в сороковом году. Старые бойцы с их бесконечным гудением о былых своих подвигах ей осточертели. Молодые насмешливо именуют нас «папскими евреями». Им подавай новенькое.
Так что я проскользнул в здание и занял обычное место рядом со своим другом. Я наблюдаю за ним, скромно укрывшись в тени. Шатц переутомлен. Три ночи комиссар ни на минуту не сомкнул глаз, а он далеко не молод, к тому же много пьет; я должен о нем позаботиться. Стоит случиться сердечному приступу, и я утрачу человека, который уже столько лет дает мне приют. Даже не представляю, что будет со мной без него.
Кабинет очень чистый, у моего друга просто мания чистоты. Он все время моет руки — это нервное. Он даже велел установить раковину под официальным портретом президента Любке. Каждые десять минут вскакивает и совершает омовение. Пользуется он при этом специальным порошком. Мылом — ни в коем случае. К мылу у Шатцхена настоящая фобия. Никогда не известно, кем ты моешь руки, говорит он.
Секретарь Шатцхена сидит за небольшим столом в глубине. Его фамилия Хюбш. Жалкий и унылый писаришка, его редкие волосики смахивают на парик. Подслеповатые глазки смотрят на мир сквозь пенсне времен «Симплициссимус» , Пруссии и имперской бюрократии. Ему около тридцати, и знать меня он не мог. Это совсем другой Хюбш, но вроде этого, заполнил мое последнее удостоверение личности: свидетельство о смерти на форменном бланке. «Мойша Хаим, именуемый Чингиз Хаим. Еврей. Профессия: Еврей. Год рождения: 1912. Год смерти: 1944», Так что мне тридцать два года. Для того, кто родился в 1912 г., иметь в 1966 м тридцать два года — это своего рода рекорд. Тут еще одно совпадение: я думаю о возрасте Христа...