Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей". Со стеклянными эт..
.. Чтоб в Думе поп воссел писать свои решенья, Чтоб чернокнижием звалося просвещенье, И родины краса, боярин молодой, Дрался, бесчинствовал, кичился пред жено..
"Ну, - думает, - если направо пойдет - пропал, а налево - мой!" Налево река луку сделала, и некуда зверю было оттуда уйти: сзади охотник, спереди река широкая, ни человеку, ни зверю не переплыть...
Во все это время я не жил никакою человеческою жизнью кроме службы: я едва имел час-полтора на обед и не более четырех часов в ночь для сна. Всякий, вероятно, легко поймет, как при такой жизни у меня было мало времени для того, "чтоб сердцем умилиться, о людях плакать и молиться". В это-то время, - может быть даже в один из самых надоедных дней, я сидел раз вечером за своим столиком в присутственной комнате и читал одну за другою набросанные мне жалобы. Их, по обыкновению, было очень много, и большинство их - почти тождественного содержания. Все они содержали одни и те же сетования и были написаны по одному очень грустному и очень пошлому шаблону. Но вдруг мне попал в руки листок прескверной, скомканной бумаги, на котором невольно остановилось мое внимание. От этой бумажонки так и несло самым безучастным и самым непосредственным горем, которого нельзя было не заметить, как нельзя не заметить насквозь промерзшего окна, потому что от него дышит холодом. Самый вид этой бумажонки напоминал того нищего, про которого Гейне сказал, что у него
. . . . . . . . . глядела Бедность в каждую прореху, И из очей глядела бедность.
Я почувствовал неотразимую потребность самым внимательным образом вникнуть в эту бумагу, но лишь только приступил к ее чтению, как сейчас же увидал, что это было почти невозможно. Невозможно было понять: на каком это было писано языке и даже каким алфавитом. Тут были буквы и польские, и русские, и вдруг между ними целое слово или один знак по-еврейски. Самое надписание было что-то вроде надписания, какое сделали гоголевские купцы в жалобе, поданной "господину финансову" Хлестакову: тут были и слова из высочайшего титула и личное имя председателя, и упоминались "уси генерал-губернатора, и чины, и ваши обер-преподобие, увместе с флигерточаков, {"Флигерточаков" это должно было значить "флигель-адъютант Чертков". (Прим. автора.)} и увси, кто в бога вируе". Словом, было видно, что проситель жаловался всем властям в мире и все это устроил в такой форме, что можно было принять, пожалуй, за шутку и за насмешку и было полное основание все это произведение "оставить без последствий" и бросить под стол в корзину. Но опять повторяю, здесь "глядела бедность в каждую прореху, и из очей глядела бедность", - и мне ее стало очень жалко. Вместо того чтобы отбросить бумажонку за ее неформенность, как "неподлежаще поданную", я ее начал читать и "духом возмутился, - зачем читать учился". Нелепость в надписании была ничто в сравнении с тем, что содержал самый текст, но зато в этой нелепости еще назойливее вопияло отчаяние.
... Вопреки воле отца, без каких бы то ни было средств он вместе со своим товарищем, Соколовым, отправляется в 1855 году пешком в Москву, в университет, учиться, "для того, - как писал он в одном из своих рассказов позднее, - чтобы после отдать кровь... и высушить мозг.. над постоянной и неуклонной думой о пользе родного бедного края" ("Лирические воспоминания Ивана Сизова"). Отшагав пешком более пятисот верст и убедившись в том, что в Московском университете вакансий мало и надежды получить стипендию нет, "несокрушимые плебеи" отправляются пешком же в Петербург и поступают в Медико-хирургическую академию. Несмотря на полуголодное существование, письма молодого студента к родным полны бодрости, задорного юмора, веры в лучшее будущее. Не удивительно, однако, что в конце концов Левитов заболел, а так как это случилось перед самыми экзаменами, то и не был переведен на второй курс. По выходе его из госпиталя один из членов того кружка прогрессивной молодежи, в котором бывал Левитов, военный врач Б. Н. Маляго приглашает Левитова на лето к себе. Здесь будущий писатель начинает работать над своим первым произведением (позднее названо "Типы и сцены сельской ярмарки"), В это же время он хлопочет о переходе в Московский университет. Но осенью 1856 года Левитов был внезапно арестован и сослан в Вологду, а затем в глухой городок Шенкурск Архангельской губернии, где должен был отрабатывать казенную стипендию в качестве фельдшера. Арест и ссылка, причина которых до сих пор не установлена, "окончательно надломили, - по свидетельству сестры писателя, - его силы, испортили характер..." Оторванный от какой бы то ни было общественной жизни, молодой человек начинает в этой глуши пить, неоднократно его посещают мысли о самоубийстве. Однако и в то время Левитова не покидает тяга к литературному творчеству. В 1858 году, вскоре после его перевода из Шенкурска опять в Вологду, друзья его получают несколько глав очерков "Типы и сцены сельской ярмарки". В августе 1859 года Левитов, оборванный, с ногами, стертыми до ран, приходит к сестре в Лебедянь. Это пешее путешествие, по свидетельству друга и биографа Левитова, писателя Ф...