Она так близко. Простосмахни слова и смотри. Он пробирался сквозь гигантские папоротники и вьющиеся растения..
.. Он даже приобрел роскошный английский кипсэк - и (о позор!) любовался "украшавшими" его изображениями разных восхитительных Гюльнар и Медор...
Но сейчас Вы не можете ничего понять. Темнота не позволяет установить, хорош ли этот лес ("Э-эх!") или плох ("Э-эх!"). Но я-то знаю, что лес, где мы находимся, плох и что лес, куда мы сейчас войдем, хорош...
Дело было о святках (*1), накануне Васильева вечера (*2). Погода разгулялась самая немилостивая. Жесточайшая поземная пурга, из тех, какими бывают славны зимы на степном Заволжье, загнала множество людей в одинокий постоялый двор, стоящий бобылем среди гладкой и необозримой степи. Тут очутились в одной куче дворяне, купцы и крестьяне, русские, и мордва, и чуваши. Соблюдать чины и ранги на таком ночлеге было невозможно: куда ни повернись, везде теснота, одни сушатся, другие греются, третьи ищут хотя маленького местечка, где бы приютиться; по темной, низкой, переполненной народом избе стоит духота и густой пар от мокрого платья. Свободного места нигде не видно: на полатях, на печке, на лавках и даже на грязном земляном полу, - везде лежат люди. Хозяин, суровый мужик, не рад был ни гостям, ни наживе. Сердито захлопнув ворота за последними добившимися на двор санями, на которых приехали два купца, он запер двор на замок и, повесив ключ под божницею, твердо молвил: - Ну, теперь кто хочешь, хоть головой в ворота бейся, не отворю. Но едва он успел это выговорить, сняв с себя обширный овчинный тулуп, перекрестился древним большим крестом (*3) и приготовился лезть на жаркую печку, как кто-то робкою рукой застучал в стекло. - Кто там? - окликнул громким и недовольным голосом хозяин. - Мы, - ответили глухо из-за окна. - Ну-у, а чего еще надо? - Пусти, Христа ради, сбились... обмерзли. - А много ли вас? - Не много, не много, восемнадцатеро всего, восемнадцатеро, - говорил за окном, заикаясь и щелкая зубами, очевидно совсем перезябший человек. - Некуда мне вас пустить, вся изба и так народом укладена. - Пусти хоть малость обогреться! - А кто же вы такие? - Извозчики. - Порожнем или с возами? - С возами, родной, шкурье везем. - Шкурье! шкурье везете, да в избу ночевать проситесь. Ну люди на Руси настают! Пошли прочь! - А что же им делать? - спросил проезжий, лежавший под медвежьей шубой на верхней лавке. - Валить шкурье да спать под ним, вот что им делать, - отвечал хозяин и, ругнув еще хорошенько извозчиков, лег недвижимо на печь. Проезжий из-под медвежьей шубы в тоне весьма энергического протеста выговаривал хозяину на жестокость, но тот не удостоил его замечания ни малейшим ответом. Зато вместо его откликнулся из дальнего угла небольшой рыженький человечек с острою, клином, бородкой. - Не осуждайте, милостивый государь, хозяина, - заговорил он, - он это с практики берет и внушает правильно - со шкурьем безопасно. - Да? - отозвался вопросительно проезжий из-под медвежьей шубы. - Совершенно безопасно-с, и для них это лучше, что он их не пускает. - Это почему? - А потому, что они теперь из этого полезную практику для себя получили, а между тем если еще кто беспомощный добьется сюда, ему местечко будет.
... Сколько еще трудов ожидает вас, милостивые государи! Выгодою или пользою всякого общества бывает свободное взаимное сообщение мыслей, наблюдений, суд, возражения, утверждающие истину. Здесь нет личности, нет самолюбия: честь и слава принадлежат всей Академии, не лицам особенным. Главным делом вашим было и будет систематическое образование языка: непосредственное же его обогащение зависит от успехов общежития и словесности, от дарования писателей, а дарования - единственно от судьбы и природы. Слова не изобретаются академиями: они рождаются вместе с мыслями или в употреблении языка, или в произведениях таланта, как счастливое вдохновение. Сии новые, мыслию одушевленные слова входят в язык самовластно, украшают, обогащают его, без всякого ученого законодательства с нашей стороны: мы не даем, а принимаем их. Самые правила языка, не изобретаются, а в нем уже существуют: надобно только открыть или показать оные.
Но Академия, облегчая для таланта способы приобретать нужные ему сведения, может еще содействовать успехам его и другими средствами: наградами, определенными в уставе, и еще более справедливым оценением всякого нового труда, имеющего признаки истинного дарования, хотя еще и незрелого, хотя еще и слабого, не украшенного искусством: ибо слабый луч бывает иногда предтечею яркого света и кедр выходит из земли наравне с низким злаком. Никто не предпишет законов публике: она властна судить и книги и сочинителей; но ее мнение всегда ли ясно, всегда ли определительно? Сие мнение ищет опоры: если Академия посвятит часть досугов своих критическому обозрению российской словесности, то удовлетворит, без сомнения, и желанию общему и желанию писателей, следуя правилу, внушаемому нам, и любовию к добру и самою любовию к изящному: более хвалить достойное хвалы, нежели осуждать, что осудить можно. Иногда чувствительность бывает без дарования, но дарование не бывает без чувствительности: должно щадить ее. Употребим сравнение не новое, но выразительное: что дыхание хлада для цветущих растений, то излишно строгая критика для юных способностей души: мертвит, уничтожает; а мы должны оживлять и питать - приветствовать славолюбие, не устрашать его: ибо оно ведет ко славе, а слава автора принадлежит отечеству...